Аверченко
Материал из Lurkmore
A long time ago, in a galaxy far, far away... События и явления, описанные в этой статье, были давно, и помнит о них разве что пара-другая олдфагов. Но Анонимус не забывает! |
БЛДЖАД! Эта статья полна любви и обожания. Возможно, стоит добавить немного критики? |
« |
Ей богу, плюнь ты на это дело, ведь сам видишь, что получилось: дрянь, грязь и безобразие. Не нужно ли деньжат? Лир пять, десять могу сколотить, вышлю. Хочешь — приезжай ко мне, у меня отдохнёшь, подлечишься, а там мы с тобой вместе какую-нибудь другую штуковину придумаем — поумней твоего марксизма. Ну, прощай, брат, кланяйся там! Поцелуй Троцкого, если не противно. Где летом — на даче? Неужели в Кремле? С коммунистическим приветом, Аркадий Аверченко. | » |
— Ленину |
Аркадий Тимофеевич Аверченко — винрарнейший писатель буквами, король смеха 20-х годов, дюжина ножей в спину революции, русский Марк Твен, злобный мизантроп и чадолюбивый слюнтяй, несправедливый сатирик и сентиментальный юморист, живое воплощение чаяний русского интеллигента: «пусть всё будет по-новому, только чтоб ничего не менялось». Родился при царе-Батюшке в 1881 году, умер в 1925 году от склероза почек[1]. Большую часть жизни работал в юмористических журналах. Высмеивал быдло, небыдло, адептов СПГС, либералов, интеллигентов, большевиков, короче, всех, кого хотел. Естественно, был противником советской власти и эмигрировал при первом же удобном случае.
Вместе с Тэффи, Хармсом и Зощенко является одним из самых юморных писателей серебряного века. Как сатирик сабж не имеет себе равных по злобности, примитивности и несправедливости нападок. Но поскольку Аверченко — гений, этого совершенно не замечаешь.
Кое-что из биографии
Всё, что мы знаем из биографии Аверченко, известно только с его слов. Так, например, мы знаем, что дед Аверченко был атаманом шайки разбойников и содержателем постоялого двора, отец — очень хорошим человеком и крайне плохим коммерсантом.
Карьеру Аверченко начал офисным планктоном на Брянском каменноугольном руднике.
Из «Автобиографии» |
Прежде, чем переехать в Петербург, Аверченко самостоятельно издавал и редактировал несколько юмористических журналов и активно печатался в самых разных изданиях. Не забудьте об этом, собираясь покорять столицу.
На пике славы Аверченко действительно был король. Его коллега и подельница Тэффи, дама въедливая и беспощадная, описала это так: «В свите Аверченко были друзья, резавшие правду-матку и бравшие взаймы деньги, были шуты как при средневековом дворе, были и просто идиоты. И вся эта компания, как стая обезьян, говорила его тоном, с его жестами и не переставая острила… Свита сыграла дурную роль в жизни Аверченко. Она льстила, восхищаясь тем, чем восхищаться не следовало, портила его вкус, направляя в сторону дешевой рекламы, успеха дурного вкуса». Но Аверченко и потом, всегда и всю жизнь, любило абсолютное большинство читателей и даже критиков.
Октябрьскую революцию 1917 года Аверченко воспринял как глубоко личное оскорбление. См. «Дюжина ножей в спину революции», «Двенадцать портретов (в формате „Будуар“)», «Мадам Ленина», «Мадам Троцкая» и др.), а также всё творчество в эмиграции. У оскорбления были характерные оттенки, отмеченные рецензентом-современником: «До настоящего пафоса, однако, автор поднимается лишь тогда, когда говорит о еде. Как ели богатые люди в старой России, как закусывали в Петрограде — нет, не в Петрограде, а в Петербурге — за 14 с полтиной и за 50 рублей и т. д. Автор описывает это прямо со сладострастием: вот это он знает, вот это он пережил и перечувствовал, вот тут уже он ошибки не допустит. Знание дела и искренность — из ряда вон выходящие». Надо сказать, что В. И. Ленин нечасто рецензировал художественные произведения. Но злобный мизантроп Аверченко умел понравиться всем, даже врагам.
В эмиграции, как и большинство эмигрантов, Аверченко был уверен, что союзники вот-вот покончат с большевиками. Он всегда был заодно с абсолютным большинством, поэтому не знал, что «союзники — сволочи».
Ненавистные дураки
— Пиши: «В сырой холодной местности, лишенной питьевой воды, продаются участки для постройки на них домов и усадеб. Полное отсутствие леса; почва — песок и глина. Ближайший город за двести верст. Полное бездорожье, отсутствие медицинской помощи, лихорадочная, малярийная местность. Квадратная сажень земли стоит 50 коп. При больших покупках - дороже. Лиц, желающих приобрести землю и поселиться в этом месте, просят обращаться туда-то. Контора по продаже земли в поселке Каруд». |
Ненавистное быдло
В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика. По крайней мере Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул: - Вася! Мишунчик! Тут же он с ними расцеловался. -Как подпрыгиваешь, Мишунчик? Оказалось, что Мишунчик «подпрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал: - Ничего. Подъелдониваем. У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе... Что-нибудь вроде: "ничего, тилибонимся" или "ничего, тарарыкаем". |
Цыркунов очень любил разные сюрпризы: то он покупал в три слова бакалейную лавку со всем товаром и дарил её нищему, который назойливо его преследовал; то он нанимал несколько десятков порожних извозчиков и велел им ехать за собой цугом, что приводило городового в крайнее изумление; однажды оба приятеля сговорились купить все билеты в оперетке и вечером сосредоточено прослушали всю пьесу в пустом зале в присутствии околоточного, которому Цыркунов подарил на память об этой затее золотой портсигар. |
Ненавистное небыдло
— Постой, постой! — вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. — А я, что ж, по-твоему, если умру... Если раньше тебя, тоже все тогда исчезнет? — Зачем же ему исчезать, — удивился Надькин, — раз я останусь жить? Если ты помрешь, — значит, помер просто, чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой. И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово: — Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь? — Ты? — нерешительно промямлил Надькин. В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы. Философская сторона победила. — Да! — твердо сказал Надькин. — Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию. Вскочил на ноги ленкоранский продавец... Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал: — Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу!! Извольте видеть, мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину? А?! Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтоб тебе лопнуть! Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу. А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал: "Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет... Потому, раз он от меня ушел, зачем ему существовать? Какая цель? Хо!" И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом. |
Рюмин ударил себя кулаком по лбу. — Совсем забыл! Нашел для вас целых два урока! И условия довольно невредные... Хотите? Пампасов саркастически засмеялся. — Невредные? Рублей по двадцати в месяц? Ха-ха! Возиться с маленькими идиотами, которым только с помощью хорошего удара кулаком и можно вдолбить в голову, что дважды два — четыре. Шлепать во всякую погоду ногами, как говорится, за семь верст киселя хлебать... Прекрасная идея, что и говорить. Изумленный Рюмин опустил палитру. — Да вы ведь сами говорили... — Рюмин! — страдальчески наморщив брови, сказал Пампасов. — Я вижу, я вам надоел, я вам в тягость. Конечно, вы вырвали меня из объятий смерти, и моя жизнь всецело в ваших руках... Ну, скажите... Может быть, пойти мне и положить свою голову под поезд или выброситься из этого окна на мостовую... Что же мне делать? В сущности, я ювелир и безумно люблю это благородное занятие... Но что делать? Где выход? Что, спрошу я, — есть у меня помещение, инструменты, золото и драгоценные камни, с которыми можно было бы открыть небольшое дело? Нет! Будь тысяч пятнадцать — двадцать... Пампасов шумно вздохнул, повалился навзничь и, подняв с полу книгу, погрузился в чтение... |
Ненавистные поголовно «хорошие, в сущности, люди»
Я сидел в уголку и задумчиво смотрел на них. — Чья это ручонка? — спрашивал муж Митя жену Липочку, теребя её за руку. Я уверен, что муж Митя довольно хорошо был осведомлен о принадлежности этой верхней конечности именно жене Липочке, а не кому-нибудь другому, и такой вопрос задавался им просто из праздного любопытства… — Чья это маленькая ручонка? Самое простое — жене нужно было бы ответить: «Мой друг, эта рука принадлежит мне. Неужели ты не видишь сам?» Вместо этого жена считает необходимым беззастенчиво солгать мужу прямо в глаза: — Эта рука принадлежит одному маленькому дурачку. Не опровергая очевидной лжи, муж Митя обнимает жену и начинает её целовать. Зачем он это делает, бог его знает. Затем муж бережно освобождает жену из своих объятий и, глядя на её неестественно полный живот, спрашивает меня: — Как ты думаешь, что у нас будет? Этот вопрос муж Митя задавал мне много раз, и я каждый раз неизменно отвечал: — Окрошка, на второе голубцы, а потом — крем. Или: — Завтра? Кажется, пятница. Отвечал я так потому, что не люблю глупых, праздных вопросов. — Да нет же! — хохотал он. — Что у нас должно родиться? — Что? Я думаю, лишённым всякого риска мнением будет, что у вас скоро должен родиться ребёнок. — Я знаю! А кто? Мальчик или девочка? Мне хочется дать ему практический совет: если он так интересуется полом будущего ребёнка, пусть вскроет столовым ножиком жену и посмотрит. Но мне кажется, что он будет немного шокирован этим советом, и я говорю просто и бесцельно: — Мальчик. |
С некоторых пор у меня стали бывать гости. Ясно было, что без альбома мне не обойтись. К сожалению, человек я не домовитый, родственники почему-то карточек мне не дарили, а если кто-нибудь и присылал свой портрет с трогательной надписью, то портрет этот попадал в руки горничной, тщеславной, избалованной женщины. Гости стали приходить ко мне всё чаще и чаще. Без альбома дело не клеилось. (…) После двух дней прилежных поисков я обнаружил на полке у одного торговца разной рухлядью громадный кожаный альбом, битком набитый самыми разнообразными карточками — как раз то, что мне было нужно. В альбоме было до двухсот портретов — все моих будущих родных, друзей и знакомых! Эта вещь могла занять моих гостей часа на два, что давало мне возможность свободно вздохнуть, и я поэтому радовался, как ребёнок. Дома я внимательно пересмотрел альбом, и — никому в мире до меня не посчастливилось сделать этого — сам выбрал себе отца, мать, тетю, дядю и двух красивых братьев. Любимых девушек было три, и я долго колебался между ними, пока не отдал сердце первой по порядку, брюнетке с красивыми чувственными глазами. (…) Я отшвырнул портрет отца и бросился к альбому… Несколько карточек уже было вынуто, и я, смущённый, растерянный, без труда узнал, что моя бедная матушка сидела в тюрьме за вытравление плода у нескольких девушек, а любимые братья, эти изящные красавцы, судились в 1901 году за шулерство и подделку банковских переводов. Дядя был самый нравственный член нашей семьи: он занимался только поджогами с целью получения премии, да и то поджигал собственные дома. Он мог бы быть нашей семейной гордостью! — Эй, вы! Хозяин! — крикнул мне гость, старик. — Говорите правду: где вы взяли альбом? Я утверждаю, что этот старый альбом принадлежал когда-то сыскному отделению по розыску преступников. Я подбоченился и сказал с грубым смехом: — Да-с! Купил я его сегодня за два рубля у букиниста. Купил для вас же, для вашего развлечения, проклятые вы, нудные человечишки, глупые мучные черви, таскающиеся по знакомым, вместо того чтобы сидеть дома и делать какую-нибудь работу. Для вас я купил этот альбом: нате, ешьте, рассматривайте эти глупые портреты, если вы нe можете связно выражать человеческие мысли и поддерживать умный разговор. Ты там чего хихикаешь, старая развалина?! Тебе смешно, что на обороте карточек моих родителей, родственников и друзей написано: вор, шулер, проститутка, поджигатель?! Да, написано! Но ведь это, уверяю вас, честнее и откровеннее. Я утверждаю, что у каждого из вас есть такой же альбом, с карточками таких же точно лиц, да только та разница, что на обороте карточек не изложены их нравственные качества и поступки. Мой альбом — честный откровенный альбом, а ваши — это тайное сборище тайных преступников, развратников и распутных женщин… Пошли вон! |
Ненавистные особенно коллеги-литераторы
Первая статья, которую я начал читать, — Иннокентия Анненского — называлась «О современном лиризме». Первая фраза была такая: «Жасминовые тирсы наших первых мэнад примахались быстро…» Мне отчасти до боли сделалось жаль наш бестолковый русский народ, а отчасти было досадно: ничего нельзя поручить русскому человеку… Дали ему в руки жасминовый тирс, а он обрадовался, и ну — махать им, пока примахал этот инструмент окончательно» |
Разинув рот, он изумленно посмотрел на меня. — Эти стишки не подошли?! — Да, да. Эти самые. — Эти стишки?! Начинающиеся: Хотел бы я ей чёрный локон Каждое утро чесать И, чтоб не гневался Аполлон, Её власы целовать… Эти стихи, говорите вы, не пойдут?! |
Прошел год. У русского писателя была уже квартирка на бульваре Гренелль и служба на улице Марбёф; многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр». Пришел он однажды домой после кролика, после «ординера», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине. — Что ты хочешь делать? — спросила жена. — Хочу рассказ писать. — О чём? — О России. — О чём? — Господи боже ты мой, глуха ты, что ли? О России. — Кальмэ ву, же ву при. Что же ты можешь писать о России? — Мало ли что. Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге. Высокий молодой человек шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской…» — Постой, разве такая улица есть в Петербурге? — А черт его знает! Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности — Невскую улицу. Итак: «Высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. — Что, холодно вам? — спросил метрдотель, подавая карточку. — О да, — возразил молодой сей господин. — Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм». — Послушай, — робко возразила жена, — разве есть такое слово «замерзавец»? — Ну да. Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: « — Очень вас прошу, — сказал этот молодой господин, — подайте мне один застегай с немножечком пуассон фрэ и одну рюмку рабиновку». — Кто такое рабиновка? — Это такое… дю водка. — А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка — жена Рабиновича. — Ты так думаешь?.. Гм… Как трудно писать по-русски! |
Ненавистные всем журналисты
По приезде в Петербург я явился к старому другу, репортеру Стремглавову, и сказал ему так: — Стремглавов! Я хочу быть знаменитым. Стремглавов кивнул одобрительно головой, побарабанил пальцами по столу, закурил папиросу, закрутил на столе пепельницу, поболтал ногой — он всегда делал несколько дел сразу — и отвечал: — Нынче многие хотят сделаться знаменитыми. — Я не «многий», — скромно возразил я. — Василиев, чтоб они были Максимычами и в то же время Кандыбинами — встретишь, брат, не каждый день. Это очень редкая комбинация! — Ты давно пишешь? — спросил Стремглавов. — Что… пишу? — Ну, вообще, — сочиняешь! — Да я ничего и не сочиняю. — Ага! Значит — другая специальность. Рубенсом думаешь сделаться? — У меня нет слуха, — откровенно сознался я. — На что слуха? — Чтобы быть этим вот… как ты его там назвал?.. Музыкантом… — Ну, брат, это ты слишком. Рубенс не музыкант, а художник. Так как я не интересовался живописью, то не мог упомнить всех русских художников, о чем Стремглавову и заявил, добавив: — Я умею рисовать метки для белья. — Не надо. На сцене играл? — Играл. Но когда я начинал объясняться героине в любви, у меня получался такой тон, будто бы я требую за переноску рояля на водку. Антрепренер и сказал, что лучше уж пусть я на самом деле таскаю на спине рояли. И выгнал меня. — И ты все-таки хочешь стать знаменитостью? — Хочу. Не забывай, что я умею рисовать метки! Стремглавов почесал затылок и сразу же сделал несколько дел: взял спичку, откусил половину, завернул ее в бумажку, бросил в корзину, вынул часы и, засвистав, сказал: — Хорошо. Придется сделать тебя знаменитостью. Отчасти, знаешь, даже хорошо, что ты мешаешь Рубенса с Робинзоном Крузо и таскаешь на спине рояли, — это придает тебе оттенок непосредственности. Он дружески похлопал меня по плечу и обещал сделать все, что от него зависит. |
После окончания театров, около двенадцати часов ночи, моя команда съехалась, и через час я имел уже в своих руках три добросовестных талантливых рецензии. Оригинальность замысла сквозила в каждой из них и придавала всем трем ту своеобразную прелесть, которой не найдешь и днем с огнем в других шаблонных измышлениях рецензентов.
Рецензии были таковы: |
Прежний «военный обозреватель» поссорился с редактором и ушел. Он обиделся на редактора за то, что последний сказал ему: — Какую вы написали странность: «Австрийцы беспрерывно стреляли в русских из блиндажей, направляя их в них». Что значит «их в них»? — Что же тут непонятного? Направляя их в них, — значит, направляя блиндажи в русских? — Да разве блиндаж можно направлять? — Отчего же, — пожал плечами военный обозреватель, — ведь он же подвижен. Если из него нужно прицелиться, то он поворачивается в необходимую сторону. — Вы, значит, думаете, что из блиндажа можно выстрельнуть? — Отчего же... конечно, кто хочет — может выстрелить, а кто не хочет — может не стрелять. — Спасибо. Значит, по-вашему, блиндаж — нечто вроде пушки? — Не по-моему это, а по-военному! — вспылил обозреватель. — Что вы, издеваетесь надо мной, что ли? Во всякой газете встретите фразы: «Русские стреляли из блиндажей», «немцы стреляли из блиндажей»... Осел только не поймет, что такое блиндаж! |
Ненавистные большинству футуристы
Когда я, раздевшись, вошел в первую выставочную комнату, то нерешительно поманил пальцем билетного контролера и спросил: — А где же картины? — Да вот они тут висят! — ткнул он пальцем на стены. — Все тут. — Вот эти? Эти — картины? Стараясь не встретиться со мной взглядом, билетный контролер опустил голову и прошептал: — Да. По пустынным залам бродили два посетителя с испуганными, встревоженными лицами. — Эт-то... забавно. Интер-ресно, — говорили они, пугливо косясь на стены. — Как тебе нравится вот это, например? — Что именно? — Да вот там висит... Такое, четырехугольное. — Там их несколько. На какую ты показываешь? Что на ней нарисовано? — Да это вот... такое зеленое. Руки такие черные... вроде лошади. — А! Это? Которое на мельницу похоже? Которое по каталогу называется "Абиссинская девушка"? Ну, что ж... Очень мило! Один из них наклонился к уху другого и шепнул: — А давай убежим! |
Нужно отдать справедливость юному маэстро с розовой сыпью — красок он избегнул самым положительным образом: на стене висел металлический черный поднос, посредине которого была прикреплена каким-то клейким веществом небольшая дохлая крыса. По бокам ее меланхолически красовались две конфетные бумажки и четыре обгорелые спички, расположенные очень приятного вида зигзагом. |
Ненавистное интеллигентам правительство
— Сегодня, проходя по улице, я видел слепого старика... Он шел, ощупывая руками и палкой дома, и ежеминутно рисковал попасть под колеса экипажей. И никому не было до него дела... Я хотел бы издать закон, по которому в слепых прохожих должна принимать участие городская полиция. Полисмен, заметив идущего слепца, обязан взять его за руки и заботливо проводить до дому, охраняя от экипажей, ям и рытвин. Нравится вам мой закон? — Вы добрый парень, — устало улыбнулся король. — Да поможет вам Бог. А я пойду спать. — И, уходя, загадочно добавил: — Бедные слепцы... Уже три дня королевствовал скромный писатель Ave. Нужно отдать ему справедливость — он не пользовался своей властью и преимуществом своего положения. Всякий другой человек на его месте засадил бы критиков и других писателей в тюрьму, а народонаселение обязал бы читать только свои книги — и не менее одной книги в день, на каждую душу, вместо утренних булок. Ave поборол соблазн издать такой закон. Дебютировал он, как и обещал королю, "законом о провожании полисменами слепцов и об охранении сих последних от разрушительного действия внешних сил, как-то: экипажи, лошади, ямы и проч.". Однажды (это было на четвертый день утром) Ave стоял в своем королевском кабинете у окна и рассеянно смотрел на улицу. Неожиданно внимание его было привлечено страшным зрелищем: два полисмена тащили за шиворот прохожего, а третий пинками ноги подгонял его сзади. С юношеским проворством выбежал Ave из кабинета, слетел с лестницы и через минуту очутился на улице. — Куда вы его тащите? За что бьете? Что сделал этот человек? Скольких человек он убил? — Ничего он не сделал, — отвечал полисмен. — За что же вы его и куда гоните? — Да ведь он, ваша милость, слепой. Мы его по закону в участок и волокем. — По за-ко-ну? Неужели есть такой закон? — А как же! Три дня тому назад обнародован и вступил в силу. |
Однажды беспартийный житель Петербурга Иванов вбежал, бледный, растерянный, в комнату жены и, выронив газету, схватился руками за голову. — Что с тобой? — спросила жена. — Плохо! — сказал Иванов. — Я левею. — Не может быть! — ахнула жена. — Это было бы ужасно… тебе нужно лечь в постель, укрыться тёплым и натереться скипидаром. — Нет… что уж скипидар! — покачал головой Иванов и посмотрел на жену блуждающими, испуганными глазами. — Я левею! — С чего же это у тебя, горе ты моё?! — простонала жена. — С газеты. Встал я утром — ничего себе, чувствовал всё время беспартийность, а взял случайно газету… — Ну? — Смотрю, а в ней написано, что в Ченстохове губернатор запретил читать лекцию о добывании азота из воздуха… И вдруг — чувствую я, что мне его не хватает… — Кого это? — Да воздуху же!.. Подкатило под сердце, оборвалось, дёрнуло из стороны в сторону… Ой, думаю, что бы это? Да тут же и понял: левею! — Ты б молочка выпил… — сказала жена, заливаясь слезами. — Какое уж там молочко… Может, скоро баланду хлебать буду! Жена со страхом посмотрела на Иванова. — Левеешь? — Левею… — Может, доктора позвать? — При чём тут доктор?! — Тогда, может, пристава пригласить? Как все почти больные, которые не любят, когда посторонние подчёркивают опасность их положения, Иванов тоже нахмурился, засопел и недовольно сказал: — Я уж не так плох, чтобы пристава звать. Может быть, отойду. |
Перед директором департамента стоял чиновник и смущённо докладывал: - Мы получили самые верные сведения…Сомнений больше нет никаких! Таки лезут из земли. - Что ж это они так… Недоглядели, что ли? - Да что ж тут доглядывать, ваше пр-во. Дело Божье! - Конечно, Божье… Но ведь и пословица говорит: на Бога надейся, а сам не плошай. А вы говорите- лезут?! Что же лезет больше? - Многое лезет, ваше пр-во… Рожь, пшеница… - Но я не понимаю…Теперь, когда агрономическая культура сделала такие шаги, неужели нельзя принять какие-нибудь меры? - Какие меры, ваше пр-во? - Чтоб они не лезли, эти самые пшеницы, ржи и прочее. - Тут уж ничего не поделаешь. Раз полезло из земли – с ним не справишься. Зерно маленькое-маленькое, а силища в нём громадная! Нет уж, видно судьба такая, чтобы быть урожаю! - Ну, а мужики что? - Да что ж мужики – плачут. Сколько лет уже, говорят, не было этих самых урожаев, а тут – разгневался Господь – послал. |
Ненавистные люто, бешено большевики
Не могу цитировать — ненависть зашкаливает…
Нас уверяют медики, есть люди, в убийстве находящие приятность. При этом чем жутче монстр, тем нежнее он любит что-нибудь маленькое, белое и пушистое. Аверченко вполне укладывается в эту схему. Вот некоторые объекты его сентиментальной привязанности.
Нежно любимые друзья невозвратной юности
— Должен вам сказать, что вы все — смертельно мне надоели. — Меценат! Полечите печень. — Совет неглупый. Только знаешь, Мотылёк, какое лучшее лекарство от печени? — Догадываюсь: всех нас разогнать. — Вот видишь, почему я так глупо привязан к вам: вы понимаете меня с полуслова. Другим бы нужно было разжёвывать, а вы хватаете всё на лету. — Ну, что ж... разгоните нас. А через два-три дня приползёте к нам, как угрюмый крокодил с перебитыми лапами, начнёте хныкать — и снова всё пойдёт по-старому. — Ты, Мотылёк, циничен, но не глуп. — О, на вашем общем фоне не трудно выделиться. — Цинизмом? — Умом. — Меня интересует один вопрос: любите вы меня или нет? — Попробуйте разориться — увидите! — Это опасный опыт: разориться не шутка, а потом, если увижу, что вы все свиньи, любящие только из-за денег, — опять-то разбогатеть будет уже трудно! — Я вас люблю, Меценат. — Спасибо, Кузя. Ты так ленив, что эти четыре слова, выдавленные безо всякого принуждения, я ценю на вес золота. |
Сейчас же после Пасхи — «первой буржуазной Пасхи» — как называл ее Клинков, Громов уехал на завод летним практикантом. Все лето Подходцев и Клинков вели жизнь сиротливую, унылую, забрасывали «практиканта» письмами, наполненными самыми чудовищными советами, наставлениями и указаниями по поводу ведения дел на заводе, заклинали Громова возвратиться поскорей, а в последнем письме написали, что доктора приговорили Клинкова к смерти и что приговоренный хотел бы испустить последний вздох на груди друга («Если грудь у тебя еще не стерлась от работы», — добавлял Подходцев…). Этого Громов не мог больше выдержать: ликвидировал свои заводские дела и вихрем прилетел в теплое гнездо. Случилось так, что к моменту его приезда все средства друзей пришли в упадок, и только этим можно было объяснить ту мрачную окраску, которую принял разговор. Выслушав Подходцева, Громов сделал рукой умиротворяющий жест и добродушно сказал: — О, стоит ли обо мне так заботиться… Пара бутылок шампанского, котлетка из дичи да скромная прогулка на автомобиле — и я совершенно буду удовлетворен. Подходцев, не слушая его, продолжал плакаться. — Что делать? Где выход? Впереди зияющая бездна нищеты, сзади — разгул, пороки и кутежи, расстроившие мое здоровье… — Чего ты, собственно, хочешь? — спросил его, кусая ногти, толстый Клинков. — Я хотел бы и дальше расстраивать свое здоровье кутежами. |
Любимый и модный в «серебряном веке» тип женщин
- Слушай, - прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. - Я сказала тебе, какой ты... - Ну? - Теперь ты скажи мне, какая я? - Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, груди немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое - следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти, хотелось бы, чтобы были поуже. Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами. - Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями - ты говоришь, что любишь меня?! Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее. А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину. И думал : "Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?" А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные, сложенные на спинке дивана руки : - А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча, когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала : Господи, как много между нами общего, хым...хым... - Между нами - общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я - большой, толстый, сильный, ты - маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы : туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно : упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом - погибну. Ну, что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину - и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично... Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину. Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза... - Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве. |
Любимые всеми дети
Дети любят всё приятное. Значит, нужно сделать им что-нибудь исключительно приятное. — Дети! — сказал я внушительно. — Я вам запрещаю — слышите ли, категорически и без отнекиваний запрещаю вам в эти три дня учить уроки! Крик недоверия, изумления и радости вырвался из трёх грудей. О! Я хорошо знал привязчивое детское сердце. В глазах этих милых мальчиков засветилось самое недвусмысленное чувство привязанности ко мне, и они придвинулись ближе. Поразительно, как дети обнаруживают полное отсутствие любознательности по отношению к грамматике, арифметике и чистописанию. Из тысячи ребят нельзя найти и трёх, которые были бы исключением… За свою жизнь я знал только одну маленькую девочку, обнаруживавшую интерес к наукам. По крайней мере, когда бы я ни проходил мимо её окна, я видел её склоненной над громадной не по росту книжкой. Выражение её розового лица было совершенно невозмутимо, а глаза от чтения или от чего другого утратили всякий смысл и выражение. Нельзя сказать, чтобы чтение прояснило её мозг, потому что в разговоре она употребляла только два слова: «Папа, мама», и то при очень сильном нажатии груди. Это, да ещё уменье в лежачем положении закрывать глаза составляло всю её ценность, обозначенную тут же, в большом белом ярлыке, прикрепленном к груди: «7 руб. 50 коп.» Повторяю — это была единственная встреченная мною прилежная девочка, да и то это свойство было навязано ей прихотью торговца игрушками. Итак, всякие занятия и уроки были мной категорически воспрещены порученным мне мальчуганам. И тут же я убедился, что пословица «запрещённый плод сладок» не всегда оправдывается: ни одни из моих трёх питомцев за эти дни не притронулся к книжке! |
Пятнадцати лет от роду мы все начали «страдать». Это — совершенно своеобразное выражение, почти не поддающееся объяснению. Оно укоренилось среди всех мальчишек нашего города, переходящих от детства к юности, и самой частой фразой при встрече двух «фрайеров» (тоже южное арго) было: — Дрястуй, Серёжка. За кем ты стрядаешь? — За Маней Огнёвой. А ты? — А я ещё ни за кем. — Ври больше. Что же ты, дрюгу боишься сказать, что ли ча? — Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть. — Врёшь? — Накарай мине господь. — Ну, значит, ты за ней стрядаешь. Уличённый в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трёхэтажное ругательство. |
— Как ты думаешь, сколько мне лет? — спросила небольшая девочка, перепрыгивая с одной ноги на другую, потряхивая темными кудрями и поглядывая на меня сбоку большим серым глазом... — Тебе-то? А так я думаю, что тебе лет пятьдесят. — Нет, серьезно. Ну, пожалуйста, скажи. — Тебе-то? Лет восемь, что ли? — Что ты! Гораздо больше: восемь с половиной. — Ну?! Порядочно. Как говорится: старость не радость. Небось и женишка уже припасла? — Куда там! (глубокая поперечная морщина сразу выползла на её безмятежный лоб). Разве теперь можно обзаводиться семьёй? Всё так дорого. — Господи Боже ты мой, какие солидные разговоры пошли!.. Как здоровье твоей многоуважаемой куклы? — Покашливает. Я вчера с ней долго сидела у реки. Кстати, хочешь, на речку пойдём, посидим. Там хорошо: птички поют. Я вчера очень комичную козявку поймала. — Поцелуй её от меня в лапку. Но как же мы пойдем на речку: ведь в той стороне, за рекой, стреляют. — Неужели ты боишься? Вот еще глупый. Ведь снаряды не долетают сюда, это ведь далеко. А я тебе зато расскажу стих. Пойдём? — Ну, раз стих — это дело десятое. Тогда не лень и пойти.. По дороге, ведя меня за руку, она сообщила: — Знаешь, меня ночью комар как укусит, за ногу. — Слушаю-с. Если я его встречу, я дам ему по морде. — Знаешь, ты ужасно комичный. — Ещё бы. На том стоим. На берегу реки мы преуютно уселись на камушке под развесистым деревцом. Она прижалась к моему плечу, прислушалась к отдалённым выстрелам, и снова та же морщинка озабоченности и вопроса, как гнусный червяк, всползла на чистый лоб. Она потёрлась порозовевшей от ходьбы щечкой о шершавую материю моего пиджака и, глядя остановившимися глазами на невозмутимую гладь реки, спросила: — Скажи, неужели Ватикан никак не реагирует на эксцессы большевиков? |
Любимые, надо думать, вместо животных, рабочий класс, солдаты и трудовое крестьянство
Ровно десять лет тому назад рабочий Пантелей Грымзин получил от своего подлого гнусного хозяина кровопийцы поденную плату за 9 часов работы — всего два с полтиной!!! «Ну, что я с этой дрянью сделаю?.. — горько подумал Пантелей, разглядывая на ладони два серебряных рубля и полтину медью... — И жрать хочется, и выпить охота, и подмётки к сапогам нужно подбросить, старые — одна, вишь, дыра... Эх, ты жизнь наша распрокаторжная!!» Зашёл к знакомому сапожнику: тот содрал полтора рубля за пару подмёток. — Есть ли на тебе крест-то? — саркастически осведомился Пантелей. Крест, к удивлению ограбленного Пантелея, оказался на своём месте, под блузой, на волосатой груди сапожника. «Ну, вот остался у меня рупь-целковый, — со вздохом подумал Пантелей. — А что на него сделаешь? Эх!..» Пошел и купил на целковый этот полфунта ветчины, коробочку шпрот, булку французскую, полбутылки водки, бутылку пива и десяток папирос, — так разошёлся, что от всех капиталов только четыре копейки и осталось. И когда уселся бедняга Пантелей за свой убогий ужин — так ему тяжко сделалось, так обидно, что чуть не заплакал. — За что же, за что... — шептали его дрожащие губы. — Почему богачи и эксплуататоры пьют шампанское, ликёры, едят рябчиков и ананасы, а я, кроме простой очищенной, да консервов, да ветчины — света Божьего не вижу... О, если бы только мы, рабочий класс, завоевали себе свободу!.. То-то мы бы пожили по-человечески!.. Однажды, весной 1920 года рабочий Пантелей Грымзин получил свою поденную плату за вторник: всего 2700 рублей. «Что ж я с ними сделаю, - горько подумал Пантелей, шевеля на ладони разноцветные бумажки. — И подмётки к сапогам нужно подбросить, и жрать, и выпить чего-нибудь — смерть хочется!» Зашёл Пантелей к сапожнику, сторговался за две тысячи триста и вышел на улицу с четырьмя сиротливыми сторублёвками. Купил фунт полубелого хлеба, бутылку ситро, осталось 14 целковых... Приценился к десятку папирос, плюнул и отошёл. Дома нарезал хлеба, откупорил ситро, уселся за стол ужинать... и так горько ему сделалось, что чуть не заплакал. — Почему же, — шептали его дрожащие губы, — почему богачам всё, а нам ничего... Почему богач ест нежную розовую ветчину, объедается шпротами и белыми булками, заливает себе горло настоящей водкой, пенистым пивом, курит папиросы, а я, как пёс какой, должен жевать черствый хлеб и тянуть тошнотворное пойло на сахарине!.. Почему одним всё, другим — ничего?.. Эх, Пантелей, Пантелей... Здорового ты дурака свалял, братец ты мой!... |
Шли однажды по Невскому два декольтированных матроса в лаковых туфлях- Никита Шкляренко и Егор Бондарь… Беседовали о своих неоматросских делах. -Говорят, что теперь самое модное- какой-то файф-о-клок чертячий. А где его купить и на кое место нацепить - так никто и не знает. И наткнулись они в этот момент на группу людей, окруживших кого-то. -А ну расступись, шпана – гордо сказал Егор Бондарь.- У чём тут дело? - Мальчишка с голоду на мостовой помирает, вот тебе и дело. Бондарь притих немного. - Чего ж это он! Неужто есть так-таки совсем нечего? - Кому как, - ответил из группы едкий голос. – Которые с брошками на грудях, лаком на лапах – те едят первый сорт. А настоящий народ шибко мрёт. -А что ж я, по-твоему, не настоящий народ? – обиделся Бондарь. - Ты? Да ты бы в зеркало на себя поглядел. – Шкляренко обернулся на друга, поглядел на него новыми, свежими глазами и вдруг шумно расхохотался: - А ведь и верно – чучело с огорода. - А ты себя-то видел? Потом Шкляренко сделался серьёзен. - Скидывай брошку: отдай мальчишке! Скидывай усё. Айда на корабль- рожи мыть. Я им, сволочам, покажу ихний коммунизм! До чего довели, а? Простите, православные, а мы это усё по-новому справим! |
Поселяне между тем с песнями приблизились к нам. Пели, очевидно, старинную местную песню:
«Эх ты, проволока – |
Мемы
Мемы из Аверченко имеют хождение в большинстве случаев только среди Grammar Nazi. Но от этого они хуже не становятся.
«Она схватила ему за руку и неоднократно спросила, где ты девал деньги?»
Рубрика «Почтовый ящик» журнала «Сатирикон». Ответ редактора тоже мем: «Иностранных произведений не печатаем».
Алсо, был упомянут у Стругацких в романе «Хромая судьба», а также, несколько переиначенная, в винрарнейшем «Граде обречённом» как реплика ЕРЖ Изи Кацмана «Она схватила ему за руку и неоднократно спросила, где ты девал папку?»
И всё заверте…
«И всё заверте…» — фраза, обозначающая неумолимое и быстрое развитие событий. Происходит из рассказа Аверченко «Неизлечимые», где молодой, динамично развивающийся писатель заканчивал ею короткое предисловие и сворачивал свой рассказ на тему ебли.
Эпиграфом сему было: «Спрос на порнографическую литературу упал. Публика начинает интересоваться сочинениями по истории и естествознанию».
Исходный порнографический текст:
…Темная мрачная шахта поглотила их. При свете лампочки была видна полная волнующаяся грудь Лидии и ее упругие бедра, на которые Гремин смотрел жадным взглядом. Не помня себя, он судорожно прижал ее к груди, и всё заверте… |
Историческая переделка:
Боярышня Лидия, сидя в своем тереме старинной архитектуры, решила ложиться спать. Сняв с высокой волнующейся груди кокошник[2], она стала стягивать с красивой полной ноги сарафан, но в это время распахнулась старинная дверь и вошел молодой князь Курбский. Затуманенным взором, молча, смотрел он на высокую волнующуюся грудь девушки и её упругие выпуклые бедра. — Ой, ты, гой, еси! — воскликнул он на старинном языке того времени. — Ой, ты, гой, еси, исполать тебе, добрый молодец! — воскликнула боярышня, падая князю на грудь, и — всё заверте… |
Естественнонаучная переделка:
Небольшая стройная муха с высокой грудью и упругими бедрами ползла по откосу запыленного окна. Звали её по-мушиному — Лидия. Из-за угла вылетела большая черная муха, села против первой и с еле сдерживаемым порывом страсти стала потирать над головой стройными мускулистыми лапками. Высокая волнующаяся грудь Лидии ударила в голову черной мухи чем-то пьянящим… Простёрши лапки, она крепко прижала Лидию к своей груди, и всё заверте… |
Кнедлики
Из сборника «Чехо-Словакия». Аверченко пытался из спортивного интереса вывести из себя неизменно вежливых и приятных чехов. Нападки на их правительство, Прагу и чешский быт ничего не дали.
Я кричал, жестикулировал, выдумывал самые тяжёлые вещи — чехи были неизменно вежливы, кротки и безмятежны. Я головой бился об эту каменную стену деликатности, я охрип и, наконец, не найдя больше других недостатков, ворчливо сказал: — И потом мне совершенно не нравятся ваши… Я боюсь даже написать произнесённое мною слово, потому что — едва это слово прозвучало — с моими компаньонами произошла разительная, волшебная перемена… Лица их налились кровью, глаза засверкали негодованием, и мужественные кулаки, как молоты, застучали по безвинному столу: — Вы у нас в Чехии гость! — загремели голоса. — И поэтому невежливо говорить в Чехии такие вещи! Если вам не нравится — уезжайте к себе в Россию! Господи! За что они так на меня напали? Ведь я только сказал, что мне не нравится такая простая вещь, как… |
Это и были кнедлики.
Хочу еще!
Рассказы и повести Аверченко можно почитать здесь.
А просмотреть чтение рассказа Аверченко «Поэма о голодном человеке», переведенного на английском языке, выдающимся и расово верным нью-йоркским артистом Спайки Эплсом — здесь
Примечания
- ↑ Краткую биографию Аверченко можно прочитать здесь [1] или где угодно
- ↑ На минуточку, кокошник — это головной убор. А сарафан надевают и снимают через голову. Аверченко — сатирический писатель — смеется над кокошником вместе с нами.